— Конечно.
Он был здесь и не раз. Он наверняка сидел над самым обрывом, подставив лицо ветру так, как я подставляю его сейчас, двенадцать с лишком лет спустя на совершенно другой планете. Он видел эти облака и его глаза провожали их. Он видел лазурную тень горизонта. Пик пропитался его запахом, но это не был аромат винограда и вербы. Это был запах одиночества. Тревожный и трепещущий, как ветер перед ночной грозой.
Я позвал его по имени, но он, кажется, не услышал — стоял и смотрел вдаль, не щуря глаз. Я видел в профиль его гладкий высокий лоб и идеально правильный контур носа, эту маленькую ступеньку лица.
— Иногда так долго приходится смотреть на Космос, что начинает казаться, что одиночество — это не состояние, а отдельное измерение вроде пространства или времени, — он усмехнулся и положил левую руку мне на спину. Мне показалось, что на мои плечи набросили тяжелый теплый плащ, — Ты даже не представляешь, сколько глупых мыслей пришло мне в голову за то время, что я тебя не видел.
Дыхание в груди почти замерло, рот оказался набитым сухой шершавой ватой, но я все же спросил:
— А теперь они где?
— Не знаю. С тех пор, как я тебя увидел, у меня, кажется, осталась только одна мысль…
Он положил вторую руку на мое левое плечо и мягко притянул к себе. Грудь у него оказалась твердой, но, ощутив эту живую горячую твердость щекой, я вдруг почувствовал, что и в самом деле стою на вершине мира.
…а губы у него оказались очень мягкими.
С первой бутылкой я управился быстро. Не помню, сколько времени прошло, но не больше часа. Я сидел, курил не выходя на карниз и алкоголь песчаными зудящими змейками проникал в мой мозг чтобы разнести по телу губительное тепло. Я пил из простого стакана, то поднимая его с самым глазам чтобы посмотреть, как тонет в его багровых пучинах солнце, то баюкал в ладони. Вино — ядовитый сок, дающий забвение, сок растущих в Тартаре плодов, впитавших влагу Стикса.
Смешно, но бОльшую часть первого года здесь я не мог заснуть без него. Оно разогревало во мне чадящие крохи того, что принято называть жизнью и оно же каждый вечер гасило в моих глазах свет.
И каждое утро, просыпаясь, я видел направленный в лицо ствол логгера, рукоять которого сжимала моя же рука. У меня ушел почти год чтобы отвыкнуть от этой привычки.
Я пил с равнодушием спокойного, умудренного жизненным опытом пьяницы, не торопясь и не забывая о приличиях. Нельзя наливать вина больше чем на три пальца от края стакана. Нельзя звякать горлышком бутылки о стакан. Нельзя облизывать губы, отставив его. Нельзя теребить стекло рукой. Вино растворялось во мне, как растворялась в воздухе вечерняя прохлада, но оно наполняло меня не холодом, а гудящим отрешенным спокойствием, белым шумом вечно живого космического эфира.
Пить чтобы забыться?.. Какая глупость! Алкоголь — это не инъекция Леты в страдающее тело, это всего лишь порция обреченного спокойствия, утробная нота фальшивящего оркестра.
Записать?.. К черту. Дурацкая метафора, неумелое подражание классикам. Ядовитый сок, дающий забвение?.. Вздор, вздор, вздор!
Я устало прижал пальцами болезненно пульсирующие жилки в висках, осторожно, будто коснулся двух крохотных, но ядовитых змей. В ушах шумело.
— За прошлое! — противным пьяным голосом, от которого меня чуть не вывернуло самого, гаркнул я, — И за настоящее тоже!
Я пил один стакан за другим, почти не чувствуя вкуса, лишь на губах, когда я их облизывал, оставалась кислящая на языке горечь.
Котенок… Сейчас он сидит в своей комнате, неподвижный как всегда, застывшая гипсовая статуя. И в узкой мальчишечьей груди горит ненависть. Ко мне. К отвратительному без всяких поправок и сносок, Линусу ван-Ворту. К этому хмельному существу, тянущему вино на верхнем ярусе маяка. И я никогда больше не смогу протянуть ему руки. И просто посмотреть на него. Сама мысль о нем теперь будет вызывать у меня боль, схожую с той, которую ощущаешь, когда на кожу попадает кипящая капелька кислоты. Не на кожу — на сердце…
— Ублюдочный подонок, — шепнул я себе неожиданно трезво, — Как ты мог… Ты все испортил. Ведь он только стал тебе верить. Может, чуть-чуть, но верить. Ему впервые показалось, что он видит человека… А ты…
Мразь! Вошь тифозная!.. Ненавижу…
Вино, маленький багровый океан, ждет меня. И я пью. Потому что этажом ниже сидит человек, в глаза которому я посмотреть больше никогда не смогу. Потому что я не могу измениться.
Граф, накачивающийся на закате вином, сидящий на верхнем этаже своего замка. Пошлая, безвкусная картина, выполненная правдивыми жизненными мазками. Иногда я видел такие картины — в замке или других местах. Шаблонный вздор, избитая форма, которую может произвести на свет только дрожащая рука дилетанта, но начинаешь присматриваться и замечаешь, что каждый мазок, хоть и остается с совокупности с остальными безнадежно пошлым, вдруг приобретает какой-то свой внутренний оттенок правды. Как будто он был нанесен не краской, а загустевшей на чьей-то немытой палитре жизнью. Ложь, писанная правдой. Парадокс, который так любят философы последней волны.
Вот он я — граф. Все на месте — и замок и вино и даже сенсетту можно красиво расположить в ногах так чтобы она казалась выпавшей из бессильных пальцев. Живой эскиз. Подлинник. Кисть самого ван-Ворта! Лицо у графа породистое и бледное, как и полагается на подобных картинах, лишь искривившийся рот да глаза выражают подобие тоскливой лошадиной апатии. Почти пустая бутылка на полу, стакан там же, засыпанная скрученными окурками массивная пепельница. На графе мятые, ношенные уже не первый день брюки форменного мундира да простая сорочка с открытым воротником. Достаточно белая для того, кто называет себя графом и достаточно мятая для того, кто пьет вино в одиночестве, запершись для надежности.