Иногда оно светится (СИ) - Страница 35


К оглавлению

35

Он понял, что я чувствую, понял сразу и однозначно — так умеют только дети. И мгновенье ужаса проросло в моем сердце ледяными прожилками. Потому что я понял — я навсегда останусь в его глазах именно таким. Не благородным, хоть и презренным графом, вытаскивающим его из воды, не бойцом, пытающимся сломить его сопротивление и даже не коварным имперским шпионом, пытающим юного героя. Я навсегда останусь для него таким, как сейчас — мокрым, с жалким лицом, на котором, как штукатурка под старыми обоями, проглядывает сквозь изысканные черты ван-Вортов непристойная гадкая похоть. И каждый раз, когда я увижу его глаза, я увижу там и свое лицо. Такое же. С адской печатью.

— На, — оденься, — я постарался иссушить свой голос чтобы он был не эмоциональнее, чем песок на косе в знойный летний полдень, — Замерзнешь.

Не глядя, я подал ему мокрый оборванный халат. Жалкая, нелепая попытка переиграть самого себя.

Котенок взял халат. Медленно накинул его на плечи, перетянул поясом. Мокрая ткань не скрывала очертаний его фигуры. Он посмотрел на меня и тихо сказал. Так тихо, что я понял — не лжет.

— Если ты еще раз коснуться ко мне, я выпущу тебе кишки.

И вышел. Шлепая босыми ногами и оставляя мокрые следы.


Некоторое время он с предубеждением относился ко всему сладкому, я даже предположил, что неожиданное происшествие на какой-то период устроило короткое замыкание его нервной системе и то, что раньше было ему приятно, стало вызывать у него отвращение. Впрочем, возможно он стал подсознательно опасаться всего, что было связано со сладким, полагая, что я могу подстроить ему очередную ловушку. Как бы то ни было, природная слабость одержала верх и вскоре из шкафчика снова стали пропадать оставленные мной банки сливового варенья и шоколада.

А я продолжил жить так, как жил до того. Два дня я делал вид, что между нами ничего не произошло, хотя все это было чистой условностью, более привычкой, чем необходимостью — все равно мы с Котенком практически не видели друг друга. Я закрыл себя, как закрывают баллоны с отработанным ядерным топливом, прежде чем отстрелить их с корабля. Автоматика консервирует все токсичные и радиоактивные вещества, заключает их в непробиваемую кожуру и отправляет в бесконечное путешествие в мире холодных пустот и металлически-сверкающих звезд.

Я запер себя, перекрыл все. Я был огромным сосудом, в котором, то сгущаясь, то рассеиваясь, клубятся ядовитые вещества.

Я был уверен, что это никогда не повторится. Стылые иглы усталости и отвращения дрейфовали в моих венах. Котенок… Бывали времена, когда мне почти удавалось себя убедить, что все то, что я успел почувствовать тогда за пару секунд, крошечных как несколько случайно занесенных на ногах песчинок, лежащих на каменном полу — не более чем извращенное восприятие уставшего мозга и болезненная фантазия. Когда мне это удавалось, я чувствовал себя лучше, тупые иглы в венах начинали растворяться. Но за краткими периодами эйфории, которые становились все реже и все мучительнее от того, что я учился вызывать их искусственно, приходили времена черной апатии. Мои былые спутники, знакомые мне лучше, чем континенты Герхана, они заставляли меня замыкаться, часами валяясь без дела на верхнем ярусе маяка или палубе «Мурены».

На третий день после этого смешного происшествия со сгущенкой я напился. Как в худшие времена, до такого состояния, когда прошлое и настоящие смазывается в блеклую, завязанную сотнями узлов, спираль, а будущее представляется чем-то вроде склизкого, покрытого илом камешка, который катается в ладони. Не выдержав полуденной пытки — снова и снова, будто я оказался в кинотеатре, где заведовал безумный, выживший из ума киномеханик, я смотрел на свое отражение, запечатленное навеки в зеленом изумруде. Мыльные волосы, похоть, капающая, кажется, даже из кончиком пальцев, эти темные и отвратительные бусины яда… — я откупорил очередную бутылку вина, взял с кухни несколько апельсинов и заперся в своем чертоге. Как великий маг, заперший себя несокрушимым заклинанием на вершине своей магической башни из горного хрусталя. Я посмеялся над этим сравнением в духе раннего Апплетифы. Убийственную горечь собственного сарказма я приправлял кисло-сладким солнечным вкусом апельсинов и бархатной мягкой прохладой хорошего вина. Получилось весьма недурное блюдо.

Я сидел так часов шесть или даже более того. С каждой порцией вина я чувствовал, как мысли наливаются ртутной зыбкостью, это было бы приятно, если бы не было так отвратительно на душе. Я думал о себе. Я вспоминал все, что со мной происходило — за эти четыре года и не только. Я превратил себя на короткое время в маленькую Вселенную, за пределами которой ничего не существовало. Лишь только Галактики далеких воспоминаний, стыдливые млечные пути, завивающиеся змеями, астероидные поля страхов и с трудом различимые, быстрые, как огненные ящерки, кометы былых надежд и мечтаний. Вселенная под названием Линус ван-Ворт, весьма стылое и пахнущее старой плесенью местечко…


— Ты еще и краснеть умеешь! — расхохотался брат, — Ну и ну! Лин, ты чудо!

Кажется, я и в самом деле тогда покраснел. Брат стоял и смотрел на меня — с настоящим удовольствием, широко улыбаясь, словно нарочно поддразнивая меня. По сравнению с ним я казался угловатым и тощим. Мальчишка, стащивший чужой мундир.

Я старался отважно отвечать на его взгляды, но в них было столько силы и света — того, особого света ван-Ворт, который обладал даром очаровывать любого — что ни черта у меня не получалось. Как я ни храбрился, как ни выставлял вперед хлипкую грудь, все равно рядом с ним я был младшим братишкой, этаким вечным пажом.

35